Сегодня день рождения Н.В. Гоголя. Писатель родился 20 марта по юлианскому календарю, что соответствует 2 апреля календаря григорианского. В светской традиции Гоголя чествуют на день раньше – 1 апреля. Эта дата – 1 апреля – многим, возможно, кажется наиболее «гоголевской», ведь это день юмора и смеха, а Гоголь до сих пор для большинства наших соотечественников писатель из «веселого цеха». «Веселый» Гоголь проще и безобидней. Между тем Гоголь был не только непревзойденным мастером слова, но и серьезным мыслителем. Именно о таком Гоголе статья профессора А. Моторина, которую мы предлагаем нашим читателям.
Гоголь деятельно участвовал в развитии православно-державного, романтического движения отечественной словесности.
В корне слова «романтизм» сосредоточена глубинная сущность этого направления в искусстве: латинское «Рома» (Roma) – название города и государства Рима. Важные для самосознания романтиков роды творчества – роман и романс – собственными наименованиями указывают на принадлежность к «романской» духовности, то есть именно не латинской, а «римской», возросшей благодаря соединению духовных достоинств многих народов, вошедших в состав Рима: латинян, греков, славян, германцев и прочих
[1].
Римская печать легла на сознание всех народов, так или иначе затронутых судьбою Рима в двух его ликах: западном (латинском, романо-германском, католическом) и восточном (греческо-славянском, византийско-российском, православном). В мировосприятии этих народов Рим – средоточие всеобъемлющей, вселенской, духовной и государственной власти, установленной Божественным Промыслом, а также место перехода от языческих форм религиозности к христианству. Романтизм в узком смысле слова, то есть художественное направление рубежа XVIII–XIX веков, – это во многом плод совершенного осознания и всемерного развития основных значений христианско-римской символики. В становлении романтизма четко отразилась история римской культуры.
Западные романтики обращались за опытом к своему, западному, латинскому – «Первому» Риму, русские – к своему: «Третьему», или Московскому (впоследствии еще и Санкт-Петербургскому), как законному наследнику «Второго», византийского.
Гоголь в юности полюбил новый русский Рим – Санкт-Петербург, «любезный С. Питер», как выразился он в письме А.С. Данилевскому от 17 августа 1825 года[2]. Тогда столица России заменяла ему «весь мир» (письмо Г.И. Высоцкому от 17 января 1827 года[3]). Здесь бессознательная, скорее всего, но все же игра известной взаимообратимостью слов «мир» – «Рим».
Семилетняя жизнь в столице (1829–1836) во многом разочаровала писателя. В ряде его «петербургских повестей» изображен мрачный демонический город, в котором мелькает тень антихриста и который больше напоминает магический Вавилон, нежели столицу православной державы.
В те же 1830-е годы Гоголь, как преподаватель истории и как писатель, изучает жизнь западного, Первого Рима, как языческого, так и – в особенности – христианского. Подобно многим романтикам, он обращает внимание на самый переход от римского язычества к христианству[4], переход, ознаменованный «переворотом» времен святого Константина[5]. Ему любопытно, как «в ветхом мире рождается новый! воплощается неузнанный миром Божественный Спаситель его» (О преподавании всеобщей истории. 1834)[6]. Римская держава для Гоголя – колыбель вочеловечившегося Бога. Это мнение согласно с православным преданием, однако Гоголь-историк пытался разглядеть уже в раннехристианской, еще вполне православной жизни латинского Рима черты, проявления будущего искажения веры. Само падение Западного Рима было для него знаменательным, ведь, по его христианскому убеждению, жизнь мира определяется «таинственными путями Промысла, которые так непостижимо на нем означались» (О преподавании всеобщей истории)[7]. В университетских чтениях по истории Средних веков Гоголь описал, как в 476 году вождь варваров Одоакр окончательно упразднил Западный Рим: «…сослал в заточение малолетнего Ромула, корону императорскую и регалии отправил в Константинополь и, испросив у восточного императора титло римского патриция, управлял в качестве короля поселившимися на итальянской земле варварскими войсками. Так окончилась Западная Римская империя, существовавшая только по имени»[8]. С такой точки зрения, падение Западного Рима – приговор Божий, а последовавшие попытки восстановить латинскую державу суть самочинство и богоборчество, столь очевидно сопровождавшееся уклонением от истинного, православного христианства.
Настороженно и тщательно Гоголь изучает дальнейшее восстановление Западного Рима, отображая его и как историк, и как писатель: «Казалось, события происходили совершенно отдельно и блеском своим затемняли уединенного, еще скромного римского первосвященника; действовал сильный государь или его вассал и действовал для себя, между тем существенные выгоды неизменно текли в Рим… Гильдебрандт только отдернул занавес и показал власть, уже давно приобретенную папами» (О Средних веках. 1834)
[9].
В драматическом отрывке «Альфред» (1835) Гоголь изображает, как во второй половине IX века власть католического Рима достигает Англии – былого предела языческой латинской империи на Севере. «Уже Цезарь заносит ногу в Британию, римские орлы на скалах Албиона…» – писал он в сочинении «О преподавании всеобщей истории»[10]. И вот спустя тысячелетие король Альфред, воспитанный в Риме в державном духе, возвращается в родную Англию и прежде всего ищет «остатки римских памятников», в частности времен «императора Константина»[11]. Внимание Альфреда к святому Константину не случайно, ведь, согласно составленной веком ранее подложной грамоте, этот император будто бы даровал Римскому папе не только церковную, но и государственную власть над Западной империей. Само появление «Константинова дара» оказалось возможным при действительном усилении государственной власти римских пап. Гоголь изображает, как свежие следы этой власти запечатлеваются в душе английского простонародья: «…выше уж нет никого на свете, как папа, – и епископ, и сам король ниже папы. Такой святой, что какие ни есть грехи, то может отпустить»[12]. Как раз в изображенные у Гоголя времена, когда могущество папства вполне обозначилось, обозначился вполне и духовный раскол между католичеством и Православием, и, таким образом, писатель попытался художественно отобразить перелом в развитии христианства и римской державности, причем он взглянул на этот перелом отстраненно и даже – насколько мог – со стороны Запада.
Прозападная точка зрения на Первый Рим, обозначившаяся у Гоголя к середине 1830-х годов и вполне проявившаяся в конце того же десятилетия, объясняется несколькими причинами. Во-первых, Гоголь как преподаватель истории в университете вынужден был опираться при подготовке почти исключительно на труды западных исследователей, а при таких обстоятельствах даже самый независимый мыслитель подпадает воздействию особо подобранных данных. Во-вторых, пытаясь понять существо Первого Рима, Гоголь следовал заповеди любви, без которой невозможно проникнуть вглубь исследуемых явлений. Неизбежное побочное следствие «любовного» подхода – некоторое увлечение, «заражение» своим предметом и даже как бы срастание, породнение с ним. В иных случаях предмет настолько отвратителен, что полюбить его невозможно, но Первый Рим, славный своей раннехристианской, подлинно православной жизнью, отраженной длинным рядом имен и в русских святцах, естественным образом вызвал сочувствие Гоголя, тем более что писатель, как заметил архимандрит Феодор Бухарев, стремился прозреть в этом Западном Риме именно непреходящее христианское достоинство или хотя бы его остатки[13].
Свою основную мысль о роли Промысла в истории Гоголь попытался использовать для частичного оправдания Первого Рима. В рассуждении «О Средних веках» он пишет о возвышении Римского папы так: «Не стану говорить о злоупотреблении и о тяжести оков духовного деспота. Проникнув более в это великое событие, увидим изумительную мудрость Провидения: не схвати эта всемогущая власть всего в свои руки… – Европа рассыпалась бы…»[14].
В том же 1834 году Гоголь позволил себе единственный в своей жизни резкий выпад против Восточного Рима в его начальном, наступившем после святого Феодосия Великого существовании: «Восточная империя, которая очень справедливо стала называться греческою, а еще справедливее могла бы называться империей евнухов, комедиантов, любимцев ристалищ, заговоров, низких убийц и диспутствующих монахов…» (О движении народов в конце V века)[15], – мнение, явно вдохновленное западной историографией.
Впрочем, уже тогда в душе Гоголя наитие художника противоречило взглядам ученого. Свои исторические статьи он объединил и напечатал в 1835 году в составе сборника «Арабески». Включенные в тот же сборник три художественные повести, написанные от лица разных рассказчиков, не совпадающих по взглядам с самим Гоголем, наложили на всю книгу, а значит, и на статьи, в ней помещенные, особый отпечаток отстраненности от личности автора. В целом в «Арабесках» воспроизведены, отражены, выражены различные оттенки магического миросозерцания, причем некоторая общая «нечистота» книги подчеркнута количеством отобранных статей: их 13, и та, в которой содержится выпад против Византии, помещена именно на 13-м месте – перед красноречиво замыкающими книгу «Записками сумасшедшего».
Объединяющей подосновой всех составных частей «Арабесок» стал пантеизм, устремляющий сознание повествователей и героев к самообожению, а в действительности – к самоуничтожению, растворению в стихиях природного бытия. Гоголь намекнул на это уже названием, что тут же заметил чуткий Ф.В. Булгарин, откликнувшийся так: «Арабесками называют в живописи и скульптуре фантастические украшения, составленные из цветов и фигур, узорчатых и своенравных. Арабески родились на Востоке, и потому в них не входят изображения животных и людей, которых рисовать запрещено Кораном. В этом отношении название книги удачно прибрано: в ней большею частью попадаются образы без лиц»[16].
Духом магического пантеизма проникнуты не только художественные повести «Арабесок», но и статьи, где, например, по замечанию С. Карлинского, кровавые завоеватели (Аттила и подобные) «рассматриваются как злые маги, которые иногда получают возмездие от рук средневековых пап и святых, изображенных добрыми магами»[17]. В составе «Арабесок» это действует двояко: с одной стороны, большинство статей сборника выдержано в магическом духе, а магия склонна видеть самое себя везде, в том числе и в христианстве; с другой стороны, Гоголь, скрываясь за своими магически настроенными повествователями, указывает на признаки действительного, с православной точки зрения, уклонения католичества к магии.
Желая вполне постичь сущность Первого Рима, Гоголь стремится в Италию, как некогда стремился в Петербург. Отправившись в июле 1836 году в Европу, он с марта 1837-го начинает жизнь в Риме. Теперь он вполне предается обаянию итальянской природы и древнего города и оказывается как никогда далеким от России и Православия. Примечательно, что вместе с сочувствием к католичеству в письмах 1838–1839 годов Гоголь обнаруживает и увлечение язычеством, магией. В апреле 1838 года он пишет из Рима М.П. Балабиной: «Мне казалось, что будто я увидел свою родину… родину души своей… где душа моя жила еще прежде меня, прежде, чем я родился на свет»[18]. Нехристианская мысль о предсуществовании душ (внутренне связанная с пантеистической идеей перевоплощения душ) дополняется в том же письме общим уравниванием достоинств христианства и язычества. Первый Рим, по Гоголю, «прекрасен уже тем… что на одной половине его дышит век языческий, на другой христианский, и тот и другой – огромнейшие две мысли в мире»[19]. Подобное уравнивание достоинств разных по сути видов духовности – признак магического сознания. Гоголь словно бы пытается обернуть историю вспять, вернуться к язычеству и потому обозначает свое письмо не христианским, а римско-языческим летоисчислением: «год 2588-й от основания города». Мысль: «…в одном только Риме молятся, в других местах показывают только вид, что молятся»[20], – звучит в этом письме не только прокатолически, но отчасти и по-язычески.
Католические священники в Риме пытались обратить Гоголя в свою веру[21]. Слухи о том достигли России. Когда Гоголь оправдывается в письме домой 22 декабря 1837 года, слова его звучат неправославно: «…я не переменю обрядов своей религии… Потому что как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же»[22].
В конце 1830-х годов писатель сочувствует католическому, усвоенному от иудейства, упованию на «царство Божие» (или «рай») на земле, которое будто бы возможно устроить волею и силами воцерковленного человечества. Зерном этого «рая», естественно, мыслился Первый Рим. 10 января 1840 года Гоголь, вернувшийся в Москву, пишет М.А. Максимовичу: «Жду и не дождусь весны и поры ехать в мой Рим, мой рай… Боже, какая земля! какая земля чудес!»[23].
|
С.Левицкий. Гоголь в группе русских художников в Риме. 1845 г. |
Сами итальянцы признают, что в отношении Гоголя к их столице проявилась способность «любить, восхищаться, понимать» этот «светящийся оазис мира и покоя»
[24]. Как никто среди иностранных писателей, Гоголь в сознании итальянцев обрел беспримерное право говорить от имени Рима. Т. Ландольфи, собрав несколько десятков очерков о жизни писателей разных стран в Риме, назвал всю книгу «Гоголь в Риме», хотя Гоголю, как и остальным, уделено лишь несколько страниц
[25].
Тем более веским представляется совершившийся осенью 1840 года перелом в «римском» самосознании писателя. Внешней причиной стала загадочная опасная болезнь, приключившаяся в Вене, потрясшая душу и сокрушившая тело. Едва оправившись и прибыв в Рим, Гоголь признался М.П. Погодину: «Ни Рим, ни небо, ни то, что так бы причаровало меня, ничто не имеет теперь на меня влияния. Я их не вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света» – «даже в Камчатку» (письмо от 17 октября 1840 г.)[26].
С тех пор любовь к Первому Риму вытесняется влечением к Третьему, к Москве, так что в декабре 1840 года Гоголь пишет К.С. Аксакову из столицы Италии: «Посылаю вам поцелуй, милый Константин Сергеевич, за ваше письмо. Оно сильно кипит русским чувством и пахнет от него Москвою… Зазывы ваши на снега и зиму тоже не без увлекательности, и почему ж иногда не позябнуть? Это часто бывает здорово. Особливо, когда внутреннего жару и горячих чувств вдоволь»[27]. Примечательно, что это пишет человек, более всего, кажется, боявшийся мороза.
Примечателен и неуспех русско-итальянских католиков в деле обращения Гоголя в латинскую веру: еще с 1839 года писатель подчеркнуто противостоял их обольщениям[28]. В римских письмах Гоголя упоминаются многие даже самые мимолетные знакомства, однако нет «ни малейшего намека о таких, во всяком случае, близких знакомых поэта, как молодые Семененко и Кайсевич», – покинувших Польшу ксендзах, усиленно старавшихся обратить Гоголя[29]. Это говорит об изначально осторожном отношении писателя к католическим влияниям, об изначальном внутреннем отторжении (при том что в Риме ему было очень выгодно поддерживать добрые отношения с католиками).
Перемена сознания, конечно, отразилась и в художественном творчестве Гоголя. Причем изначально, по наитию, чувствуя глубинное основание своих взглядов и грядущее проявление этого основания, он выражал влечение к Первому Риму не от собственного лица, а через отстраненное сознание повествователей и героев. Так, если в «Портрете» (1834–1842) повествователь говорит о «чудном Риме», а в «Риме» (1838–1842) другой повествователь всемерно развивает этот образ, то за их голосами слышится более сдержанное суждение самого писателя, который показывает, как, например, в «Риме» главный герой и повествователь увлечены стихией языческого пантеизма – она же источается руинами древнего Рима и окружающей природой и топит в себе христианский лик города вместе с душами его обитателей.
В повести «Рим» господствует образ угасающего, заходящего (за-падного) солнца. В его обольстительном, томительном, манящем во тьму, призрачном свете растворяются души с отображенными в них чертами римского мира, языческого и христианского: все эти «гробницы и арки» и «самый безмерный купол» храма апостола Петра. А потом, «когда и солнце уже скрывалось… везде устанавливал свой темный образ вечер». В этом призрачном полубытии реют «светящиеся мухи», как некие падшие духи, мерцающие украденным у солнца магическим огнем. Они обступают исступленную человеческую душу, забывшую о Боге и о себе, и среди них – «неуклюжее крылатое насекомое, несущееся стоймя, как человек, известное под именем дьявола».
В слоге «Рима» устойчивы признаки антично-языческого поклонения красоте[30]. В повести обнажается хаотическая, стихийная, пантеистическая подоснова внешне чинного языческого почитания «божественной» красоты человека и природы. Торжество хаоса над кажущейся светлой упорядоченностью языческого видения красоты подчеркивается в повести образами древних развалин, поглощаемых буйной природой, образом закатного света, иссякающего во тьме, и самой сбивающе неожиданной оборванностью «отрывка», отданного, тем не менее, Гоголем в печать.
В «Риме» молодой князь почувствовал «какое-то таинственное значение в слове “вечный Рим”» после того, как взглянул на свое итальянское отечество издалека, из суетного Парижа. А между тем сам Гоголь, работая в итальянском Риме над повестью о римском князе, начал наконец понимать римское, всемирно-державное достоинство собственной родины и ее древней столицы – Москвы. Это понимание отразилось в первом томе «Мертвых душ», завершаемом одновременно с повестью «Рим»: «Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе… Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе?.. Здесь ли, в тебе не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца?.. И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественною властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..» Рассуждающий так повествователь уже предельно близок самому Гоголю, и не случайно он именуется «автором». Первый том «Мертвых душ» завершается прямым провозглашением непревзойденного державного могущества России: «…гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».
Чичиков, который, по замыслу Гоголя, должен был переродиться в православно-державном духе, уже в первом томе касается основ соответствующего учения, хотя и не очень ему еще близкого: «Чичиков начал как-то отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не была так велика, и иностранцы справедливо удивляются…»
|
Фотогррафия Н. В. Гоголя во время жизни в Риме. 1845 г. |
О перемене сознания самого Гоголя свидетельствует его наблюдение, сделанное во время приезда Николая I в Рим и тут же поведанное в письме А.П. Толстому от 2 января н. ст. 1846 года: «О государе вам мало скажу… Его повсюду в народе называли просто
Imperatore, без прибавления:
di Russia, так что иностранец мог подумать, что это был законный государь здешней земли»
[31]. Гоголю хочется видеть, что сам итальянский народ, «римляне» (как особая коренная часть этого народа) подтверждают возродившееся в России представление о православно-русской державе как единственной законной преемнице «римской» власти.
Возвращаясь из-за границы на родину, Гоголь предпочитает жить в Москве, причем с конца 1840-х годов, после путешествия ко Святым местам, в его душе крепнет желание вообще никуда не выезжать из Отечества и даже вообще не покидать Москвы: «Ни за что бы я не выехал из Москвы, которую так люблю. Да и вообще Россия все мне становится ближе и ближе. Кроме свойства родины, есть в ней что-то еще выше родины, точно это как бы та земля, откуда ближе к родине небесной» (письмо А.С. Стурдзе от 15 сентября 1850 г.)[32].
Россия для зрелого Гоголя – это именно Третий Московский Рим: не сладостный рай на земле, а суровая временная крепость, ограждающая верные Христу души от видимых и невидимых врагов и позволяющая благополучно перейти от краткой земной жизни к вечному загробному существованию с возможным последующим вселением (если Христу будет угодно) в Царствие Божие, которое «не от мира сего».
Древний образ подобной христианской крепости на земле – монастырь, и Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» прямо пишет: «Монастырь ваш – Россия!» Христианское смирение России-монастыря оборачивается воинственностью, лишь когда возникает угроза святыне веры: «…или вы не знаете, что такое для русского Россия. Вспомните, что когда приходила беда ей, тогда из монастырей выходили монахи и становились в ряды с другими спасать ее. Чернецы Ослябля и Пересвет, с благословенья самого настоятеля, взяли меч, противный христианину»[33].
Москва для позднего Гоголя – самое святое место в России-монастыре, а Петербург – самое далекое от святости: «Тут найдется более свободного, удобного времени для бесед наших, чем в беспутном Петербурге»; в московских разговорах об «истинно русском добре» «воспитывается твердыня нашего характера и разум озаряется светом» (письмо А.О. Смирновой от 14 октября 1848 г.)[34]. Движимый этим представлением, Гоголь в «Развязке “Ревизора”» (1846) влагает в уста «первого комического актера» мысль: «… слышим благородную русскую нашу породу… слышим приказанье Высшее быть лучшими других!»[35]. В «Светлом воскресенье», заключительной главе «Выбранных мест…», Гоголь уверяет и себя, и соотечественников, что именно в России скорее восстановится чистота древнего христианства, утраченная повсеместно, и восстановится, поскольку в России она более всего сохранилась. Суть христианства – вера в вочеловечение Христа-Бога, Его смерть на кресте за грехи людей и Воскресение из мертвых – дабы и павшие люди воскресли. О Светлом Воскресенье Христовом Гоголь пишет: «Отчего же одному русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского?.. Такие мысли не выдумываются. Внушением Божиим порождаются они разом в сердцах многих людей… Знаю я твердо, что не один человек в России… твердо верит тому и говорит: “У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Воскресенье Христово!”».
Каждый чиновник российской православной державы, по Гоголю, должен быть одновременно и «честным чиновником великого Божьего государства» (Развязка «Ревизора»)[36], которое отображается и предсуществует на земле своим преддверием – в виде русского Третьего Рима: «Дружно докажем всему свету, что в Русской земле всё что ни есть, от мала до велика, стремится служить Тому же, Кому всё должно служить что ни есть на всей земле, несется туда же… кверху, к Верховной вечной красоте!»[37], – высказывает «первый комический актер» мысли, близкие самому Гоголю. Россия и должна явить заблудшему миру образец державного богопочитания.
В <«Авторской исповеди»> Гоголь подводит итог своему державному учению: «Итак, после долгих лет и трудов, и опытов, и размышлений… я пришел к тому, о чем уже помышлял во время моего детства: что назначенье человека – служить и вся жизнь наша есть служба. Не забыть только нужно того, что взято место в земном государстве затем, чтобы служить в нем Государю Небесному и потому иметь в виду Его закон. Только так служа, можно угодить всем: государю, и народу, и земле своей»[38]. Таково одно из возможных определений православно-«римской» симфонии Церкви и государства. Церковь и осуществляемое через нее служение Богу – это содержание государственной жизни, а государство – ограда Церкви как народа Божиего.
В главе «Выбранных мест…» «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве» Гоголь напоминает соотечественникам и всему человечеству подлинную сущность Православия и роль России в его развитии: «Эта Церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времен апостольских в непорочной первоначальной чистоте своей, эта Церковь, которая… одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши, которая может произвести неслыханное чудо в виду всей Европы, заставив у нас всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы и пределы и, не изменив ничего в государстве, дать силу России изумить весь мир согласной стройностью того же самого организма, которым она доселе пугала, – и эта Церковь нами незнаема! И эту Церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь!»[39].
Средоточие церковной жизни – богослужение, литургия, и Гоголь, размышляя о «нашей литургии» (Размышления о Божественной литургии. 1845–1851), указывает, между прочим, на «римскую» символику в ней, например в «Херувимской песни» («…яко да Царя всех подъимем, ангельскими невидимо дориносима чинми, аллилуия!»): «Был у древних римлян обычай новоизбранного императора выносить к народу в сопровождении легионов войск на щите под осененьем множества склоненных над ним копий. Песню эту сложил сам император, упавший в прах со всем своим земным величием пред величием Царя всех, копьеносимого херувимами и легионами небесных сил: в первоначальные времена сами императоры смиренно становились в ряды служителей при выносе Святого Хлеба… При виде Царя всех, несомого в смиренном виде Агнца, лежащего на дискосе, как бы на щите, окруженного орудиями земных страданий, как бы копьями несчетных невидимых воинств и чиноначалий, все долу преклоняют свои главы и молятся словами разбойника, завопившего к Нему на кресте: “Помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствии Своем”»[40].